|
as far as tales go, this one is cautionary
если память потереть пальчиком как переводную картинку, то детство предстанет пред ней пейзажом заколдованного леса, на окраине которого она выросла, образом хрупкой, светлоликой матери, напевающей колыбельную на непонятном Александре языке, запахом дедушкино трубки, шестью детскими гробами и топотом тяжелых отцовских шагов. оно предстанет пред ней образом новорожденных фестралов еще не научившихся летать, ветвями деревьев, вьющихся, сжимающих до удушения присевшую на них ворону, и песней озера, песней русалок и тритонов, завыванием оборотней и криком гиппогрифов. детство предстанет перед ней олицетворением волшебства, эпитомом красоты, каруселью лиц некогда недосягаемых кумиров и одиночеством.
у меня было очень счастливое детство, настаивает Александра как-то поздней ночью, отмахиваясь от развалившегося подле нее Гойла, и опустошает свой бокал. счастливое детство - это дедушка Розье со стаканом огневиски и рассказом "о добрых старых временах"; это бабушка Эйвери, избивающая домовика до смерти заколдованной плеткой, а затем проповедующая милосердие к ближнему своему; это мать, это долгие ночи наполненные криками всего, кроме криков младенца, и неизменное разочарование в глазах отца; это отец. это отец, и все несказанное им и неуслышанное ею. это отец и все то, чем был заполнен воздух между ними. это отец и все то, что они копили в себе, позволяю этому гнить и разлагаться внутри них, позволяя этому источать смрад радиусом величиной во всю их жизнь. это отец, и это мать, и это обязательное обещание того, что с рождением брата все изменится к лучшему. это ложь. детство - это ложь с умопомрачительным видом из окна, затянувшееся ожидание наследника и последние гастроли беспечности. детство - это все то, что было до Лестера.
the roots have to end somewhere
1959-ый год знаменуется рождением Лестера и ничем более. отец впервые присылает ей записку в Хогвартс, дабы оповестить ее о долгожданном наследнике. Александра сжигает ее не дочитав. той ночью она молит младшую Буллстроуд забрать ее к себе на лето: они не подруги, они даже не приятельницы, но Александра обещает научить ее как варится любовное зелье, и этого оказывается достаточно; в конце концов, что такое дружба, когда в мире существует взаимовыгода? лето 1959-ого года становится самым забываемым в ее жизни. брат не умирает. она ни разу не думает, жаль, но не возвращается домой даже на Рождество.
(январь 1962-ого года, похороны матери, и Александра впервые надевает на себя образ сироты. quando dio, ole castigarci ci manda, quello che desideriamo, говорит дедушка Розье, трубка в одной руке, стакан в другой. Александра силится вспомнить значение этих слов, но ей это не удается. она держит на руках годовалого брата, давит в себе желания бросить его в могилу, вслед за гробом матери, и не смотрит в сторону отца. она никогда не скажет ему, настояв на рождение своего сына, ты отобрал у меня единственного человека, который когда-либо меня любил, но эти слова будут висеть в воздухе до конца их жизни, заполняя каждый миллиметр пустого пространства между ними. она вернется в школу сразу после похорон.)
Александра не становится старостой факультета. собственно, она уже никогда не станет ни старостой факультета, ни старостой школы, и вообще ничем подобным. для Александры школьные года пролетят в своеобразном дурмане, ознаменовываясь лишь вереницей отдельных лиц, определенных событий и важных открытий. для учителей и сокурсников Александра будет лишь очередной студенткой, очередной слизеринкой, очередной чистокровной волшебницей, которую вот-вот должны будут выгодно прода... выдать замуж. их оценка будет вполне оправдана: она приложит все силы к тому, чтобы казаться совершенно непримечательной на фоне своих весьма примечательных сокурсников. исключением станут разве что профессор Слизнорт и Флориант. заинтересованность профессора объяснялась талантливостью Александры, а вот Фло...
она потеряла точку отсчета их с Флорианом странных отношений: просто в один момент его не было, а в следующий он уже был. все. конец. вернее, начало.
до него у нее не было настоящих друзей, но ей сразу понравился концепт дружеских отношений: отношения, которые не обязывают тебя ни к чему, кроме периодичного проявления человечности, казались ей обреченными на успех. ей понравился и он сам: открытый, умный, и познавший боль потери, он как никто другой понимал всю бездонную глубину ее горя. теперь, оглядываясь назад, она осознает, что они с самого начала определились друг к другу как гражданские брат и сестра, и с разной степенью успешности тянули эту лямку сквозь юношеский флирт и даже стажёрский дежурный секс. да, у Александры уже имелся в наличие брат, но назначив Лестера «плохим братом», она назначила друга Флориана – «хорошим братом», тем самым закрепив ему место в своей жизни.
for whom the bell tolls
свадебные колокола прозвенели и непреложные обеты были даны. всё благообразно и по чину: союз очередного Эйвери с очередной Эйвери. (в виде приданного ей передали все ювилерные изделия ее матери и подарили квартиру в Лондоне. больше ты ничего не получишь, предупредил отец, и Александра засмеялась, Александра повела плечом, и Александра вышла замуж за своего двоюродного дядю.)
Флориана на ее свадьбе не было, за это следует поблагодарить его плохую родословную (или ее безупречную). Всего остального она и не помнит.
(не совсем. она помнит следующее: quando dio, ole castigarci ci manda, quello che desideriamo, повторяет дедушка после церемонии, и ее новоиспеченный муж хмурится. когда боги желают наказать нас, они отвечают на наши молитвы, переводит он вслух. Александра лишь пожимает плечами. она уже давно никому не молится, и давно ни во что не верит.)
за несколько дней до свадьбы ей предлагают должность сотрудника департамента одурманивающих веществ. чем больше нас в министерстве, тем больше наше влияние, становится самым весомым аргументом в разговоре с мужем. он неохотно идёт на поводу ее прихоти, но подтекстом разговора становится обоюдное понимание: это может продолжаться только до рождения первенца. её это устраивает. Александра, чье детство прошло в созерцании неудачных родов, не собирается становиться матерью. она обладает достаточным самосознанием, чтобы по чести оценить свой феерический эгоизм, и осознать очень простой факт: она слишком похожа на своего отца, чтобы стать хорошей матерью. а вот стать хорошим работником ей это не мешает. и даже ее феерический эгоизм, как бы тщательно он не культивировался, резко иссякает в процессе работы. Александра - классический трудоголик, способный сидеть над бумагами и зельями сутками без сна, и в этом, наверное, заключается единственная спасительная благодать ее дурного характера.
sin сan make a better woman
смерть ее мужа никого не шокирует. драконья оспа в его возрасте - это как смертный приговор, шепчет на похоронах одна из Паркинсон, качает головой и многозначительно замолкает. в третьем ряду справа маячит фигура Фортескью, на первом ряду восседают отец и бабушка, а где-то в глубине зала, прислонившись к колонне, стоит Гойл. он был лояльным последователем Лорда, утешает ее громким шепотом один из Блэков, легко держит её руку в своей, чуть сжимая на прощание. вдова в 26, качает головой бабушка, тяжело вздыхает, добивает словами, еще и бесплодная. отец молчит на протяжение всех похорон. Лестер не отходит от нее ни шаг, только раз спрашивает, а почему ты не плачешь?, и смотрит на нее не исподтишка, а честно уставившись во все глаза. Александра не отвечает. (она не знает что сказать)
а ведь крепкий был старик, не без ехидства замечает Гойл уже много позже, поздней ночью, осторожно держа в руке наполненные на 3/4 ампулы с зельем, уму непостижимо, как в наше время все еще можно подцепить драконью оспу. той зимой ее причастность к смерти ее мужа становится излюбленной темой для сплетен среди магической аристократии, и Гойл не упускает возможности напомнить ей об этом. она сдерживается, не закатывает глаза, отвечает в тон ему, спасибо за ваши соболезнования, мистер Гойл. они греют мне сердце. несказанным остается "какое сердце?" и "иди нахуй". эй безумно нравятся эти отношения.
her voice is full of money, her mouth is full of lies
не вливают вино молодое в мехи старые, цитирует кого-то наблюдательная Мафалда, и подразумевает под вином молодую Александру. она ошибается. знай она Эйвери получше, то узрела бы, что Александра уже давно ничто окромя старого меха полного трещин, дыр и амбиций. но она слушается Мафалды. она отказывает в предложении руки и сердца престарелому Яксли, с головой уходит в работу, и мало думает о повторном замужестве. зачем ей? покойный муж оставил ей немалое состояние, в деньгах она не нуждалась; постель ее была согрета глубоко женатым Гойлом, что освобождало ее от пустых надежд о совместном будущем; особой тоски по семейной идиллии она не чувствовала: для этого её нужно было познать еще в детстве, а с этим у Александры была беда. в общем и целом, она была довольна тем, как сложилась ее жизнь, и только исчезновение Флориана заставило ее пересмотреть свою позицию.
ее поездка в Болгарию имела одну цель: встретиться с Вангой. ей нужно было знать, жив ли Фортескью и где его искать, но провидица не дала ей на то ответа. это не твоё дело и не твоя забота, сказала она вкрадчиво, и добавила, но хорошо, что ты приехала. очень вовремя приехала. на этом месте стоит заметить, что сколь бы очаровательным не был сам Крам (а он был красавец-мужчина, своего рода "мачо" на деревне: обаятелен, тактичен, накачен, харизматичен. такие производят впечатление с первого взгляда и пару свежих афоризмов), подкупила её не перспектива стать его женой, а перспектива стать невесткой Фиданки Крам. будущая свекровь виделась Александре идеальным образцом для подражания: поспевашая и в семье, и на работе, Фиданка обладала бойкостью десяти мужчин, и мудростью десяти старцев. ко всему прочему, своей внешностью она напоминала Александре мать, и это, наверное, стало решающим аргументом в пользу помолвки.
я не могу переехать в Болгарию, говорит Александра, глаза опущены, пальцы перебирают папиросы в портсигаре, я не могу оставить брата одного, добавляет она и почти не врёт. ей уже давно нет дела до Лестера, но на дворе война, а война заставляет нас делать страшные вещи. война заставляет нас встать лицом к лицу с нашей человечностью. просто Александра не ожидала, что ее собственная будет столь уродлива. Александра настаивает, ты должен поехать со мной. ты мне нужен там.
(Александра никогда не говорит Гойлу, ты мне нужен, но иногда, когда он вособицу невыносим, она шипит почти змеёй, кому еще ты нужен?, и в его глазах читается злое "видимо тебе", и этого достаточно. этого даже много. они оба заслужили меньше.) ПРИМЕР ИГРЫ and ye shall eat the flesh of your sons, and the flesh of your daughters shall ye eat. Leviticus 26:27–29 | King James Version
[indent] он на земле сей не бывал с 58-ого года опосля рождения последнего отродья Господа Всевышнего, и очи его, ранее невладанные, режет яркий солнечный свет, аки и не солнечный то свет вовсе, а свет Фаворский, неприкосновенный. и рот его нынче открывается в неприобыкшем овале, як предпоследний круг ада, что готов сжечь, разжевать да поглотить жертву свою; и зубы вонзаются в плоть человеческую, мягкую, вонючую, и пасть разжимается и смыкается вокруг головки младенческой - первой, второй, третьей, пятой, - что пахнет невкусно, но ново и занимательно (таких яств в аду еще не водится, такими яствами их не угощают, но сие Самаэля не угнетает да не тревожит: чай в царстве Брата легионы демонов топчут марши чудовищные да триумфальные, их марши слушать ему в радость да усладу, и шум по подобию плача младенческого ему мешал бы, музыку бы хаоса портил, а сие было бы ничто окроме греха страшного, греха непростительного). он ходит по дорожкам дома Божьего, Родительского, что добротно сложен, крепок и совсем не той породы, что дома Отцовские иде он раньше с братьями своими убивал да злодействовал, да все диву дивится творениям человеческим (ишь, думает Самаэль, без крыльев летать научились, без жабр в морюшко опустились, а ума все не прибавилось, все Богу молятся). в доме Отцовском его всё не покидает боль резкая, новёхенькая, непривычная (иль давнопрошедшая да доселе забытая), и отзывается все естество его на боль сию ором радостным, стенотрясущим, что доносится до самого ада, до царства Братского, да и до царства Божьего, поди, тоже.
он света тысячи лет не видал, речи тысячи лет не держал. он и человеческой жизни в руках тысячи лет не держал; он души человеческие в хватке стальной держал, держал над котлом большим, пылающим пламенем адским, но душа - иное, а жизнь - сладче. он истосковался по плоти сей, по мягкости мяса куска, по хрусту больших костей, да и малых тоже. он по крови истосковался, по теплу ее, по вкусу вкусному, по цвету алому, по пятнам липким на поверхностях твердых, да по тому как течет, как вытекает, как жизнь с собою забирает. по скамеечкам вдоль прохода к алтарю сидят глупцы да полудурье, а в комнате за алтарем матери с младенцами своими сидят, и каждая молится Отцу его (их Отцу, их с Люцифером, одначе неугодны они ему стали, не в почете они у него более; нынче только святые да смертные ему по душе, той душе, что у него быть может есть, а авось и нет), а Самаэль все ходит, круги ходит, в обход ходит, вокруг матерей бездетных ходит, ходит да речи читает что римляням читал, ходит да все ехидничает, все приговаривает, - Призываю вас, сёстры: памятуя о милосердии Божьем, отдайте себя полностью Богу как жертву, Ему посвященную и для Него угодную – в том будет истинное духовное служение ваше. он ножи подает ржавые матерям охрипшим, обезумевшим от горя никчёмного, человеческого, и велит он им вонзить ножи свои в сердца свои, покончить страдания свои, воссоединиться с дитями своими, но не напоминает он им, что самоумерщвление - грех; не предуведомляет, что воссоединение их будет лишь с ним одним. в смертных Самаэлю по нраву все то, что ломается, и противно все то, что умирает. надежда в глазах материнских ему не по нраву, ей положено исчезнуть навеки, а вот то, как одна за другой они ломают себе ребра вновь и вновь пронзая грудь тупым ножом, приносит ему восторг кой он издавна не познавал (очи княжеские радуются груде мертвых тел, рот княжеский наслаждается сладостью младой плоти).
священник, одетый в рясу белую, длинную, незатейливую, весит всего ничего, и на последнем дыхание, до того, как Самаэль с хрустом ломает ему позвоночник голыми руками, шепчет, - Отче наш, сущий на небесах! да святится имя... дальше слуга Божья не успевает: Самаэль с силой бросает сломаное тело праведника в неподалеку стоящий орган, да наслаждается собственноручно нарисованным натюрмортом красной жижи на черно-белых клавишах. отче наш, думает Самаэль, но не говорит этого вслух. он не страшится произносить имени Отцовское в доме Родительском, хоть на устах его имя сие отдаёт тленом и золой, разлагающейся трупом и ртутью, а кровь кипит пуще прежнего, но знает, что покуда в немилости он у брата своего, страшиться надо собственной неосторожности да опрометчивости.
он на Люцифера смотрит почти исподтишка, разглядывает новый облик его с острой щепетильностью, очей не сводит с лопаток, выступающих как отрезанные крылья, и знает, что если вывернуть руки вот так, если сперва обвести цепи оков вокруг хрупкой шеи вот так, и лишь затем наложить оковы на запястья, да сжать вот так, сжать что есть сил, чай оковы - большие, запястья - тонкие, могут не удержать, а далее кандалы надеть вот так, чтобы ломалась лодыжка но не пятка, то получается картина маслом «Распятие Люцифера без Страстей». Самаэль тянет цепи сильней, тянет вниз их, взора не сводит с лица хозяина, и почти не думает о том, что если накрыть ладонью ту часть, где братская челюсть переходит в изгиб шеи, что если приложить сил и надавить, то позвонки треснут, шея сломается, рот останется висеть расспахнутым, и это будет зрелище, равных коему он не видал уже две тысячи лет.
Самаэль говорит, - Выше только небо, - и губы его кривятся в полунасмешке, а руки тянут, брата свего выше тянут, собственными руками на вершины его воздвигают.
Самаэль не говорит, Выше только небо, но туда нам вход воспрещен. Самаэль стал умнее своих прежних ошибок. Самаэль снова тянет.
| |